Так рыба, должно быть, видит свет луны, как я видела размытые желтые пятна, мечущиеся над поверхностью воды. Легкие молили о воздухе, а я беззвучно молилась, чтобы меня не выдало бульканье пузырей. Три года беспросветного насилия научили меня, сцепив зубы, терпеть, пока клиент исследует каждую клеточку моего тела, прикидывает, куда бы и что бы воткнуть. Собрав в кулак всю свою выдержку, я медленно запрокинула голову и приподняла лицо, чтобы одни ноздри торчали над водой. Откуда эта вода вообще здесь взялась? Господи — еще одна молитва, — хоть бы не из канализации. Несмотря на полные уши воды, я слышала командные окрики полицейских, прочесывающих каждый угол.
Свет фонарей исчез, и голоса стихли, и долгие, долгие минуты — клянусь, я была уверена, что прошли сутки, — дом кряхтел и скрипел только от собственной дряхлости. Наконец я выбралась из ямы и раскисшей медузой поползла вниз по лестнице. Тишина меня оглушила. И поразила. Я прислушалась: ничего. Ни визгливой брани девочек-иностранок, ни ответного щелканья хлыста Бекко, ни жужжания звонков на другой половине дома, куда девочек вызывали клиенты. Мы с Мэгги привыкли к какофонии борделя, хотя вход в ту часть дома для нас был закрыт. Если не считать общего сбора за обеденным столом, наша с Мэгги жизнь протекала отдельно.
Я попыталась выпрямиться, не смогла — спина окостенела от холодной воды — и поплелась по темному дому. Прежде всего завернула в кабинет Бекко. По нему будто смерч прошел. Будто его хозяин в спешке собрался и уехал, а обо мне забыл. Со стола исчезли все бумаги. На месте штабеля коробок темнел квадрат ворса чище и новее, чем весь ковер. Я обошла стол и опустилась в кресло Бекко. Здесь он сидел, подсчитывая мои деньги. Я выдвинула ящик стола. Ничего, кроме резинки — такими Бекко перетягивал пачки купюр — и колпачка от ручки. Вытянув ноги, я зацепила хозяйственную сумку, и, когда встала с кресла, сумка поехала вслед за моей ногой. Я отпихнула ее — оттуда что-то выпало. Небольшая коричневая книжечка. Чей-то паспорт, не замеченный полицией.
С находкой в руке я двинулась дальше по коридору, оставляя за собой мокрый след. Я продрогла до костей, хотела сменить ночную рубашку на что-нибудь сухое, как вдруг… уловила скулеж. Тоненький мышиный писк и фырканье. Я сделала шаг, другой навстречу звукам, и в конце концов оказалась в крохотной комнатушке под самой крышей на половине девочек-иностранок. Хотя у меня не было никакой уверенности насчет того, чья это половина. К тому моменту у меня вообще ни в чем не было уверенности. Я твердо знала только одно: если не хочу попасть в лапы полиции, нужно сматывать отсюда удочки, и не мешкая.
Я нашла ее в шифоньере. Я смеялась и плакала, на грани истерики, на пике чувств, несовместимых, как вода и масло. Скрюченная точь-в-точь как Мэгги в кладовке, эта крошка все-таки была живая, она жалобно хныкала и звала свою мамочку. Меня звала.
— Ах, она нехорошая, Фреда! Вот где она тебя все это время прятала!
Упав на колени, я гладила ее ладошки, щекотала пяточки. Вокруг ротика у нее засох малиновый ободок — должно быть, поили газировкой, — волосы слиплись от остатков каши. Она была в памперсе, не по возрасту маленьком — по нижнему краю он растер ей кожу до волдырей. Я подхватила кроху на руки и пристроила у себя на бедре. От нее пахло мочой и скисшим молоком. Я полюбила ее с первой секунды, и она тоже сразу полюбила меня, хоть и не понимала ни единого моего слова.
«Nene, nene, nene», — ныла она без остановки. Позже я узнала, что по-албански это значит «мамочка».
Второй раз в жизни я спасалась бегством через окно. В кармане джинсов у меня остались сорок восемь фунтов, я прихватила паспорт, найденный в кабинете Бекко, прижала к груди Руби, и мы мчались по улицам, совсем как несколько лет назад. Конечно, я не забыла про те деньги, что собирала для Руби, но моя шкатулка оказалась открыта и пуста — только замочек валялся рядом. Полицейские нашли ее, но я сильно сомневаюсь, чтобы они положили мои денежки в пакетик и сдали как улику. Я все же сунула шкатулку в сумку, наспех нацепила на свою девочку какие-то одежки из того самого шкафа, где ее прятали, и мы выпрыгнули в кухонное окошко — как раз в тот момент, когда полицейские открыли входную дверь, с утра заколоченную досками. Мы с дочкой отправились прямиком на вокзал, сели в первый же подошедший поезд и вышли на конечной станции. В Брайтоне.
В поезде я вытащила из сумки паспорт. Мы как раз нырнули в тоннель, а когда в окна вновь хлынул свет, я уже стала Эрин Лукас, родившейся 29 июня 1972 года. Я снова сменила имя и добавила себе четыре года.
Сначала все было просто здорово. В городе толпы туристов, а они денег не считают, да и местные ко мне очень скоро привыкли. Многие приходили на мое постоянное место, к антикварной лавке. Цветов дешевле, чем у меня, во всем городе нельзя было купить.
Наша новая жизнь началась летом, и нас с Руби вполне устраивали ночевки в переодевалках на пляже или, если повезет, в каком-нибудь чулане мотеля. Я строго следовала правилу — никогда не таскать цветы из одного и того же магазина дважды за день. Думаю, мало кто из цветочников вообще замечал, что с уличных стоек таинственным образом исчезает товар. Темный след от капель с мокрых стеблей моментально испарялся с горячего асфальта.
Я составляла яркие душистые букеты, и их с удовольствием раскупали. Однажды я продала цветов на двадцать фунтов — рекорд, хотя с моими лондонскими заработками и не сравнить. Но я была счастлива: с прошлым покончено, и Руби веселела на глазах.
Она уже болтала по-английски и простила меня за то, что я так надолго оставила ее в больнице. Общение с мамочкой шло ей на пользу, так что я старалась проводить с ней все время — когда не таскала цветы из магазинов и окрестных садов, когда не продавала свои букеты. Мы с Руби любили играть на пляже с голышами, похожими на леденцы, собирать ракушки и обкатанные морем стеклышки. Светило солнце, и мы радовались жизни.